Он с интересом наблюдал такие разные и несовместимые биологически и нравственно особи. Спрудж — бесспорно дельный, высокой квалификации работник. Но, к несчастью, знающий изнанку жизни. Испорчен ею до такой степени цинизма, что в случае чего предаст, не задумываясь, и станет работать на кого угодно. Аболтиньш — прекрасный экземпляр. Правда, пока несколько вульгарен в своей жестокости. Но если остепенить и выдрессировать, может быть весьма и весьма полезен. Озолс типичное стадо. Этого надо скорее в стойло, привязать к кормушке, пригрозить хлыстом, и все будет в порядке. Что же касается женщины, тут ничего не поделаешь — несчастное существо. Ее неудача состоит в том, что всякое сопротивление должно быть подавлено в самом зародыше. Немедленно и беспощадно.
Озолсу казалось, что он сходит с ума: его не заставляли ни допрашивать, ни пытать, к нему не обращались даже с просьбами. Но всякий раз, встречаясь с умоляющим, затравленным взглядом Зенты, он сам едва не вскрикивал от боли. Мысли в голове путались, перед главами расплывались красные круги, и он проваливался в какой-то страшный, наркотический сон, из которого время от времени его выводил очередной душераздирающий вопль женщины. Встрепенувшись, старик начинал озираться, с удивлением отмечал, что за окном все то же ласковое солнце, где-то рядом плещется море, кричат чайки, и тут же возвращался в полубессознательное состояние. А люди, говорившие на его родном языке, продолжали вершить что-то страшное, непотребное. Когда Аболтиньш со всего маху ударил Зенту кулаком в лицо и она с кровавой пеной на губах мешком свалилась на пол, он, наконец, не выдержал, и зажав рукой рот, выскочил наружу — никогда еще, даже с самого сильного похмелья его так не выворачивало. Однако страшнее блевотины давил страх: а что, если Зента признается? На мгновение он представил себя на ее месте, конвульсивно дернулся и стал медленно оседать на землю — могли сбыться самые худшие предположения.
Но Зента, как ни изощрялись ее мучители, так ничего и не сказала. Впрочем, женщину довели до такого состояния, что и говорить-то она уже не могла. Вконец раздосадованный Спрудж обескураженно посмотрел на обер-лейтенанта: ну что, мол, прикажете делать с этаким чудовищем?
— Хватит, — неожиданно сказал немец. — Мы напрасно теряем время.
Спрудж принял его слова как упрек в свой адрес, неуверенно пробормотал:
— Может, она и впрямь ничего не знает.
— Может быть, — холодно согласился офицер. — Зовите этого… вашего старосту. Надо еще раз осмотреть каждый метр в округе — они не могли далеко уйти.
— А как быть с ней? — с ненавистью сплевывая себе под ноги, спросил трактирщик. — Может быть?..
Немец недовольно поморщился: ему всегда претила ослепленная звериной яростью ненависть. Лично он никогда не испытывал подобного чувства. Доводилось и пытать, и расстреливать, но всякий раз он делал это без лишних эмоций и восторгов. Скорее, даже с сожалением: человека отправляют к праотцам, а он так и не понял великого смысла национал-социализма или же просто был его недостоин. Циглер всегда сознавал себя ассенизатором, призванным очищать человеческое общество от дерьма во имя самого же человечества. Делал он это добросовестно, как высокоорганизованное существо. Убежденно и ответственно. Но никогда не испытывал удовольствия. Если соображения высшего порядка требовали кого-то ликвидировать, он стрелял без дрожи и колебания — работа есть работа. Однако считал, что радоваться и хмелеть при виде крови в высшей степени безнравственно. Офицер брезгливо посмотрел на Аболтиньша, коротко бросил:
— Задержите, там посмотрим.
Они просидели в погребе до самой ночи, и Артур сделал для себя неожиданное открытие — мрак не имеет ни вкуса, ни цвета. Он — никакой. Ты растворяешься в нем и перестаешь существовать. Нет, ты еще двигаешься, размышляешь, но уже не так, как в прошлом. Словно бы нырнул с борта и чем дальше уходишь в глубину, тем отчетливее сознаешь свою безысходность. Он потерял счет времени, потому что секунды тоже стали необычными — долгими и непослушными. Поначалу Грикис периодически щелкал зажигалкой — в эти мгновения Артур невольно подавался вперед, но оказывалось, что вместо ожидаемого часа, прошло всего десять минут. Он бессильно приваливался к осклизлой стене погреба и возвращался к своим невеселым раздумьям: допустим, они выберутся из подвала. А что дальше? С раненым на руках, которого так разыскивают немцы? А Юрис? Сможет ли он идти? Грикису становилось все хуже. Он реже щелкал зажигалкой, неохотно отвечал на вопросы, под конец и вовсе затих: то ли уснул, то ли впал в беспамятство. Банга испуганно прислушивался к его тяжелому, прерывистому дыханию, смачивал водой полотенце, прикладывал к воспаленному лбу товарища, но тревожить не решался, сознавая свое бессилие.
Отто Грюнберг же, напротив, стал проявлять признаки жизни: постанывал, скрипел зубами, бредил. И вдруг, Артур не смог бы объяснить почему, но он безошибочно почувствовал — Отто пришел в себя и открыл глаза. Банга готов был поклясться, что видит устремленный на него взгляд. Раздался едва уловимый шорох, раненый сел. Артур напрягся, затаил дыхание, ладони сделались влажными и горячими. Он сглотнул тошнотный комок, облизнул пересохшие губы, хотел подать голос, но его опередил Грикис:
— Я здесь, не волнуйтесь, — Юрис сказал эту фразу по-латышски, но тут же, спохватившись, перевел на русский.
— Где мы? — раненый тоже спросил по-русски.
«Вон оно что», — догадался, наконец, Банга — он жадно вслушивался в каждое слово.