— Где? — не поняла Марта.
— Неважно… — неопределенно махнула рукой Майга, и, прищурившись, проговорила, словно выплюнула: — Фанатики… Дикари… Ненавижу. — Скрипнув зубами, она судорожно сжала в руке железную кружку.
Заворочался во сне Эдгар, застонал, причмокивая губами. Майга расплылась в умильной улыбке, подсела к ребенку на постель, хотела погладить:
— У-у, ты мой сладенький…
— Разбудишь, — холодно отстранила землячку Марта. Посмотрела ей прямо в лицо, тихо сказала: — И вообще… шла бы ты отсюда.
Та удивленно вскинула брови, поднялась:
— Что так? — в глазах была холодная трезвая злоба — словно и не пила она вовсе.
— Да так, — не дрогнула Марта. — Каждый раз после тебя мне хочется в баню… Помыться.
Майга тяжело задышала, отступила на шаг, взяла ватник:
— Ладно, с угрозой произнесла она. — Я уйду. Но смотри — они тебя умоют.
И бросилась вон из комнаты, с грохотом захлопнув за собой дверь.
— Мама, ты куда? — испуганно вскинулся Эдгар.
— Спи, спи, сынок, я здесь. — Марта наклонилась и поцеловала сына в щеку. — Попить не хочешь?
Эдгар положил свою щеку на ее ладонь, потом отодвинулся, провел пальцем.
— А почему она у тебя царапается?
— Это мозоли, сынок.
— Больно?
— Нет, сынок, уже не больно.
Мальчик порывисто поднялся, обвил ее шею своими ручонками.
Так они и сидели вдвоем, тесно прижавшись друг к другу, а за окном все мела и мела метель.
Девятое мая деревня встречала шумно, по-сибирски раздольно. Из репродуктора, укрепленного на столбе возле колхозной конторы, по всему селу разносился бодрый военный марш. В раскрытые окна врывались песни — с выкриками, с присвистом, с лихим перебором гармошки. Прямо посреди улицы бабы, как на свадьбе, затеяли лихой перепляс. И гоголем среди них, за неимением других кавалеров, кружил, выписывая кренделя однорукий Тимофей. В этот солнечный день вся деревня высыпала на улицу. Звуки гармошки смешивались с музыкой по трансляции.
Дед Митяй, примостившись у черной тарелки репродуктора, в который уже раз слушал сообщение о капитуляции немецкого командования.
— …О полной и безоговорочной капитуляции фашистской Германии, сообщал взволнованный, приподнятый голос Левитана…
— Во, зараза фашистская, — злорадно произнес он. — Как ни болела, а все ж-таки сдохла. Полная и безоговорочная…
— Сыночки мои, родненькие, — причитала бабка, выставляя прямо на стол фотокарточки сыновей. — Сподобились-таки, укротили супостата. Давай-ка, старый, разливай, подымем по рюмке за здоровье ненаглядных наших… Штоб поскорей домой возвернулися.
— Дело, старуха, дело. — Старик бросился к столу, поднял графин. — За Ванюшку с Федюшкой! За победу нашу народную. Ну-ка, Марточка, садись.
Марта слушала радостно возбужденные голоса, бодрые марши, лившиеся из черной тарелки, веселый шум за окнами, и горький спазм все сильней и сильней перехватывал горло. У людей праздник, огромное счастье. Забудется прошлое, зарубцуются раны, утихнет боль, вернутся близкие… Не ко всем, конечно, но человек есть человек и он создан для счастья, для жизни. А что у нее? Ни прошлого, ни будущего — одно настоящее. Горькое, унизительное, страшное.
Едва не расплескав стопку, она быстро отвернулась, стараясь сдержать слезы.
— Ты че это? Че с тобой? — забеспокоилась бабка.
— Голова что-то… Вы не беспокойтесь… Я… — Марта попыталась улыбнуться. Но, уронив вдруг голову на руки, затряслась от неудержимых рыданий.
Старики всполошились не на шутку.
— Ну-ну, девка… беспомощно топтался подле нее дед. — Что уж так-то убиваться. Оно, конечно, на чужой стороне… Однако же… Мать, ты бы закрыла окошко.
Старуха прикрыла окно, прикрутила радио.
— Мама, мама! А мы Гитлера поймали. — В комнату, размахивая деревянными ружьями, вбежали Эдгар с Федькой.
— Ладно, ладно, — старуха сунула им по пирожку и подтолкнула к выходу. — Поймали — и молодцы. Таперича за энтим бегите… Как его? За Герингом.
— Однако не так все и худо, сдержанно утешал Марту старик. — Здоровая, молодая, мальчонка при тебе. И мы уж вроде как не чужие. Случай чего — в обиду не дадим.
— А, может, ты об них горюешь? — вдруг нахмурилась бабка. — Об тех, за кого тебя сюда наладили? Жалеешь, что их наши побили?
— Да вы что, ей-богу… — отмахнулась сквозь слезы Марта.
— Ты ручкой-то не маши. От правды не отмахнешься. Все молчком да молчком. Дед верно говорит — мы уж теперь не чужие. Ежели што — лучше покайся, на душе легче станет.
Митяй сердито шикнул на нее, шевельнул грозно кустистыми бровями. Но Марта не обиделась, вытерла рукавом лицо, сказала сурово:
— В том-то и дело, что не знаю, кому каяться и в чем. Следователь, когда допрашивал… Уж ему-то всю душу вывернула. Ну, и что? Я понимаю, конечно, поверить непросто. Все сплелось, перепуталось, вроде я одна кругом виновата. Хотя, если разобраться, то в чем? В том, что на свет родилась?
— Ты выпей-ка, выпей, оно легче станет, — пододвинул ей стопку старик и осторожно, как бы невзначай, спросил: — Ну, а на самом деле как?
— Да и на самом деле выходит, что виновата, — просто сказала Марта и горько усмехнулась. — Только ведь, чтоб понять человека, поверить ему надо, всю его жизнь узнать.
Она подняла глаза на старуху, на деда и увидела: они давно ждут ее исповеди, готовы ее принять. И Марта стала рассказывать. От начала до конца, ничего не умаляя, ничего не приукрашивая. Она как бы вспоминала вместе с ними все самое яркое, самое радостное и само горькое в своей жизни. Все промелькнуло в ее памяти, как застывшие мгновения, как яркие фотографические вспышки.